Back to Meskhi.Net
Back to Meskhi.Net
Мемуаразмы

Невиданный талант

Когда-то, лет пятьдесят назад, мои родители вывозили меня летом к морю, на Пицунду. В то, послевоенное время, люди жили в коммуналках, без претензий и без удобств, довольствовались малым и радовались от души - это я, впрочем, понял значительно позднее. А тогда, для меня, первокласника, море, возможность плавать и нырять до посинения и гусиной кожи было главным удовольствием, затмевавшим всё остальное. Но кое-что из взрослой жизни я всё-таки запомнил.

Мы снимали комнату у одной вдовы, украинки, Ксении Ефимовны Харебава - мужа давно уже не было в живых, и сезон, дачный сезон, Ксения Ефимовна использовала на все сто - маленький, но двухэтажный курятник, построенный её мегрельским мужем, был заполнен дачниками так плотно, что тараканам там просто нечего было делать. Список услуг я помню до сих пор: «пансион», «рацион» и «моцион», причём «моцион» - единственная услуга предоставлявшаяся бесплатно. Бойкая, во всех смыслах, Ксения Ефимовна, успевала, встав раньше всех своих постояльцев, приготовить огромную, размером с арену провинциального цирка, яичницу с помидорами и жареной колбасой, предтечу будущих пиц, и день катился по наезженной колее - море, «рацион» отдых, море, спать. Утром мы встречались с Ксенией Ефимовной, выносящей огоромную сковороду из сплетенной из прутьев времянки-кухни - чаще всего её (Ксению Ефимовну) украшал огромный синий фингал. Этот знак большой и искренней любви, полученный предыдущей ночью на танцах в туристическом пансионате, она объясняла просто, и не без гордости:

- Это мне сакварелик поставил! /сакварели (საყვარელი) - любимый (груз.)/

Тогда, в начале пятидесятых, мне казалось странным, что древняя, сорокалетняя, а может и более того, старуха говорит о любви, но, как выяснилось, я был совершенно не знаком с этим предметом.

В одно прекрасное утро (не скрою, эту фразу я вычитал в то далёкое время, когда ещё читал) мы обнаружили Ксению Ефимовну стряпающей на дворе - сплетённая из ивовых прутьев кухня была сдана новым постояльцам.

Прошло несколько дней, но окупировавшие кухню постояльцы не показывались на свет - вечером, когда мы приходили за последней, в ряду дневного пасиона, яичницой, из бывшей кухни слышалось разноголосое и вполне интернациональное пение, сопровождаемое стеклянным аккомпанементом, ставшим впоследствии, единственным гимном, заставляющим меня встать на ноги и пить стоя.

Я очень хорошо помню тот день, когда мама, взяв меня утром за руку, быстро провела мимо забаррикадированной пустыми винными бутылками храпящей кухни, и потом, оставшись со мной наедине, со стыдом объясняла, что один их храпящих - наш дальний родственник, хороший человек, талантливый режисёр, Гия Данелия, но не надо обращать внимания на эту плетённую кухню - всё бывает, может и Гия исправится, и бросит пить. Сейчас я читаю книги моего любимого режисёра Гии Данелия «Безбилетный пассажир» и «Тостуемый пьёт до дна», и думаю - какое счастье, что идея бросить пить посетила его так поздно - так поздно, что никто из почитателей его таланта этого уже и не заметил.


Тихие слова

В середине семидесятых я начал готовиться к защите диссертации. В моей специальности, в то время, было мало специалистов в Союзе, и негласное правило предписывало аппробацию на семинаре «Алгебра и логика» в новосибирском академгородке. Прилетел я туда в феврале, остановился в единственной в академгородке гостинице. Во время регистрации, суровая дама сказала:

- Мы вас в двухместный поселим. Там уже один ваш живёт.

«Вашим» оказался симпатичный аспирант из Еревана, химик торчавший в академгородке уже несколько месяцев. Я достал из портфеля резервную бутылку коньяка - основная предназаначалась моему оппоненту - палку кобасы, и мы сели за стол знакомиться, а вернее сели на свои кровати, поставив маленькую тумбочку посередине. Когда резервная подошла к концу, я подумал - ведь мой оппонент женшина, ну зачем ей коньяк? К тому же такой презент может навести её на мысль, что я не уверен в своих научных результатах, и мы продолжили знакомство откупорив вторую. Наутро, моё выступление на семинаре не было отягощено никакими комплексами, я чувствовал себя свободно и раскованно, отвечал на вопросы быстро и лаконично - не терпелось вернуться в гостиницу. Мой армянский друг просил нигде не задерживаться, намечался ответный хлеб-соль. Как ему удалось раздобыть чёрную икру и шоколад в академгородке, заваленном баклажановой икрой и зелёным горошком - тайна кавказского гостеприимства. В середине застолья зазвонил междугородний звонок и Вардан, так звали ереванского химика, заговорил по армянски, краснея, и прикрывая трубку ладонью. Я встал, вышел из номера и пошёл гулять по коридору. Минут через пятнадцать, когда я зашёл в номер, разволновавшийся и покрасневший Вардан объяснял мне:

- Ну ладно, без суджука, и бастурмы прожить можно, без коньяка тоже прожить можно, но эта телефонная связь - это кошмар какой-то! Еле слышно, понимаешь, приходится кричать! Но не все же слова кричать можно! Я с невестой говорю, я ей хочу сказать, что я люблю её, понимаешь! Ну как я могу орать про это?!


Весёлые и находчивые

Мои студенческие годы прошли в весьма разнообразных занятиях, которые смело можно объединить этим клубным названием. Можно даже сказать, что вышеупомянутый клуб был единственным общественно-политическим движением, в которое я вступил по своей воле, и выбыл из которого в связи с его трагическим расколом.

Однако, по порядку. На углу, напротив Университета, в то время единственного в городе, существовала пивная - этакий павильон на открытом воздухе с металло-пластиковыми столами, неломающимися стульями и меню, состоявшим из двух пунктов: бутылочное пиво и сваренные тут-же сосиски. Третий пункт можно было принести из ближайшего гастронома, причём всесоюзные запреты на этой суверенной территории не действовали. Достаточно было обладать мелочью для того, чтобы купить пару бутылок пива и порцию сосисок, чтобы провести в этом филиале Эдема время после первой пары лекций до захода солнца - находчивость нужна была лишь для того, чтобы первым угостить этим пивом того, кто может ответить. Наиболее распространенной формой ответа на приглашение выпить бутылку пива был заказ ящика - в ящик помещалось не меньше двадцати бутылок. После первого е2-е4, дальнейшее уже не имело значения, вступал в силу закон больших чисел, кто нибудь из приглашённых должен был быть при деньгах - так, по крайней мере нам излагали основы математической статистики.

Один из особенно весёлых и находчивых наших приятелей утверждал, что состояние эйфории не покидает его три дня подряд, т.к. он, в отличие от нас, спит с закрытым ртом, не давая винным парам улетучиваться и заставляя их циркулировать и работать на него до конца. Как-то, после очередной заправки у приятеля, тёща, или жена (сведения противоречивы) не пустили его домой, он вернулся обратно к приятелю, но и здесь мамаша приятеля не открыла ему дверь, сказав, что все уже спят. Утром его нашли разбившимся, он упал с широких каменных перил двора, на которых, очевидно, заснул по обыкновению плотно сжав рот - по другую сторону перил, метрах в десяти ниже была улица.

Не берусь утверждать, что тбилисский КВН конца шестидесятых годов, теперь уже прошлого столетия, родился именно в пивной напротив Университета, но там он рос, мужал, обрастал университетской группой пантомимы, джазовыми ритм-секциями, и многочисленными поклонниками. Весёлые и находчивые играли, по возможности учились, ну, и пили, конечно, по потребностям. Лишённые особой веселости поклонники, брали прорезывающейся на глазах находчивостью, и пока мы били по клавищам и барабанам, пантомимировали и продумывали, как остроумнее ответить на вопрос соперника, экзаменатора, или оппонента на защите, в конце концов, находчивые молча занимали должности и становились незаменимыми. Незаменимыми при любых режимах. Они то и раскололи движение. Весёлые очутились на том свете или, на худой конец, за границей, а находчивые до сих пор учат нас жить из теле-ящика, или молча делают деньги.

Боюсь, что мне, пожалуй, уже не доведётся увидеть эти два качества воплощённые в одном человеке - эпоха узкой специализации развела их носителей слишком далеко.


Ассирийская роза

Лет в тринадцать, наверно, я получил первое предупреждение довольно мистического характера: оденешь маску - не сможешь снять.

В тот день у меня не было настроения идти в школу, и я решил поэксплоатировать родительские чувства, попросту говоря, решил заболеть, поваляться в кровати день, другой. Морщил физиономию за утренним чаем, натужно кашлял, но желаемого эффекта не добился. Лезть самому за градусником, означало обнаружить истинные намерения, по сценарию родители должны были сами уложить меня в кровать, а я, нехотя уступить их настойчивым просьбам. Я обкашлял все коридоры нашей коммунальной квартиры, соседи жались по стенкам, но приглашения остаться дома не поступало.

Тогда я решился на крайнее средство - оторвал лист ассирийской розы растущей у нас на балконе, и длинным и тонким зеленым черенком стал щекотать в ноздре. После нескольких минут усердных экспериментов, я выдавил из себя чих. Наращивая успех, с помощью незапатентованного черенка, я довел дело до серии полноценных залпов.

- С ребёнком, что-то неладно - сказала мама.

Градусником я, к тому времени, овладел в совершенстве, и после ряда несложных манипуляций, столбик ртути показывал 37,5.

Весь день я почитывал книжки, на второй день мне это надоело, и я запланировал своё выздоровление. Сказал родителям, что чувствую себя хорошо, но особого впечатления это на них не произвело. Поставили градусник, который совершенно самостоятельно, безо всяких моих манипуляций показал 38,5. Такого подвоха я не ожидал. Если бы я не расслабился и вовремя подсуетился с градусником, не сомневаюсь, что желаемая температура была бы достигнута, но... поезд ушёл.

Наутро, участковый теравпевт долго смотрем мне в глаза - я даже подумал, что он что-то пронюхал о черенке листа ассирийской розы.

- Что-то склеры мне не нравятся - сказал он, - желтоватые, какие-то...

Желтуха, она же болезнь Боткина, или гепатит - такова была расплата за симуляцию. Участковый терапевт объяснял что-то мом родителям про мышей и антисанитарию в хлебном магазине. Я то знал истинную причину, но как же я мог рассказать про листок ассирийской розы?! Два месяца больницы с внутримышечным вспрыскиванием глюкозы и переливаниями плазмы, и два года диеты без алкоголя, жареного, сосисок, и прочих вкусных штучек. Ну, положим, алкоголь я в то время ещё не употреблял, да и наверстал упущенное впоследствии с лихвой... но выдавать желаемое за действительное остерегаюсь - себе дороже.


Канализация

Во время учёбы в Университете, да и долгое время после этого, мы общались друг с другом объединённые весьма обычным для Тбилиси образом: «его я знаю – мы с ним вместе хлеб-соль ели у Х». Этот Х, со своим застольем, причём вовсе не обязятельно один и тот же, становился связующим звеном для многих людей, ничем другим вроде бы и не связанных. Так образовывались, компании, пульки, или, как сейчас говорят, составы. Я до сих пор хожу по улицам родного города с желанием поздороваться с проходящей физиономией, без какого либо нетбилисского оправдания...

У моего друга детства, Ираклия, была кузина, немного помладше нас, которая училась в Политехническом, на факультете с длинным названием. Мы сокращали его до простого и ясного – «канализация». Попадая на общие застолья, мы часто вгоняли в краску это нежное белокурое создание, громко спрашивая:

- Ну как учёба, как дела там у вас, в канализации?

По молодости, и по свойственной ей глупости, мы считали себя представителями чистых, престижных профессий, а канализация, она канализация и есть, что с неё возмёшь.

Прошло время, или, наступили другие времена, короче, я понял, что вёл себя как последний дурак.

Смотрю на сегодняшних политиков, и думаю, что время ушло, и я никогда не объясню кузине Ираклия, что она изучала одно из самых чистых ремёсел на свете.

Более того, когда мои домашние, сэкономив на проходе к мусоропроводу, засоряют унитаз, и преклонив колена, засучив рукав правой руки, я склоняюсь над священным сосудом, приходится утешать себя мыслью:

- Во первых, всё, что я выну оттуда, всё это сделала моя семья. И во вторых, как бы это не пахло, это лучше, чем политика!


Героические будни

Воспоминания о том, что случалось с людьми в горах, по крайней мере записанные и опубликованные, часто грешат тошнотворной мужественностью и героизмом. Я знаю лишь два примера, опровергающих это правило: "Восхождение в затеpянный миp" Хеймиша Макинниса, и замечательную книгу Дага Скотта «Спасайтесь сами на Людоеде». Добавлю и я свои пять копеек, в копилку под названием «как оно бывает».

Во время одной странной экспедиции на Казбеке (туда должны были затащить инвалидов-спинальников), я оказался в группе, которая должна была подготовить вертолётную площадку на ледовом казбекском плато (4300 м.). Вышли с метеостанции (3600 м.) утром, с большим грузом, и к вечеру уже обосновались в большой палатке с тамбуром, а рядом стояла палатка, оборудованная под склад.

Тухо жил в этой палатке уже несколько дней – он пришёл раньше нас, и даже успел простудиться. В первый же вечер открыли несколько банок датских мясных консервов, развели спирт, провели курс лечения больного Тухо, и остальных здоровых. Надо признаться, что как мы ни экономили спирт, он вышел в расход в первые три дня. Расчистить во льду, а вернее, выровнять на склоне, площадку в первый день не успели, а на второй, на плато опустился туман - мы еле нашли свою палатку, и то потому что охрипший Тухо, оставшийся дома, вышел на ветер и бил в крышку от кастрюли.

Начиная с третьего дня пошла сперва крупа, а потом и снег с сильным ветром, и мы оказались запертыми в палатке. Время от времени приходилось одевать ботинки и выходить откапывать палатку из под снега – вот и вся деятельность. Тут и выяснилось, что Ираклий обладает бесценным в таких ситуациях талантом – он знал наизусть всю звуковую дорожку нового, тогда, фильма «Детективное чтиво». Особенно здорово выходили у него эпизоды с цитированием книги Иезекиеля, все интонации известного в то время гнусавого русского дублёра были сохранены. Шутки необходимы в замкнутом пространстве, когда стенки палатки прогибаются от снега и лежащие по бокам похожи на шахтёров в узком забое, и большая часть этих шуток была посвящена тому, что ангина у Тухо на такой высоте просто обязана перерасти в воспаление лёгких, а там и летальный исход не за горами – вниз в такую погоду не спустишься. Тухо держался крепко, отшучивался, что готов ко всему, что поможет похоронить здесь же любого желающего, но как-то ночью, когда из спальника вылезать смерти подобно, мы услышали как он раскочегаривает примус в тамбуре, кипятит чай. По неписанным законам, он предложил чай и нам, и никто не отказался – ноги в спальнике, в относительном тепле, по холодной пересохшей глотке скользит горячее блаженство. В конце чаепития, Ираклий насторожился и спросил:

- Ты в какой банке воду кипятил?

В тамбуре валялось много больших пустых консервных банок из-под ветчины.

- Как в какой, в той, что почище, ближе к выходу лежала.

- Это же мой горшок!

Выходить в такой ветер за малой нуждой было трудно, приходилось прорывать туннель в свеженакиданном снегу, и такой способ практиковался: в банку, и банка выплёскивалась наружу с подветренной стороны. Таким образом, испив чай из этой банки, мы стали чем-то вроде родственников, если не по крови, то хотя бы...

Наше сидение продолжалось больше недели, и как я ни сдерживал себя, настал день, когда мне пришлось одеваться и прорывать ход в снегу с одной целью – облегчить душу, но не по мелочи, а по крупному. Ветер со снегом был такой, что в двух метрах видимость терялась, и я не рискнул отходить далеко от палатки. Операция прошла молниеносно - боялся поморозиться - и застегнув комбинезон я поднял результаты операции лопатой и просто подбросил их вверх. Это был единственный раз в моей жизни, когда я позавидовал своему говну, так свободно и романтично оно летело, уносимое вдаль вперемежку с искрящимся в свете налобного фонаря снегом.

Больше ничего интересного на плато не произошло, и после двух недель сидения мы вынуждены были бежать вниз, оставив в снегу палатку со складом, и, слегка поблуждав и слегка поморозившись, вернулись на метеостанцию.


Стихи

В детстве стихи, как и у каждого нормального ребёнка, у меня ассоциировались с нескончаемой вермишелью строк, которые нужно было запоминать наизусть. Некоторые приятные исключения из двух строк, не могли разрушить эту целостную картину. Так продолжалось довольно долго, пока в классе десятом, в результате коллективного творчества, у троих авторов, из числа моих одноклассников, не родились строки:

Люблю тебя, твой ясный взор,
И губы красный, как помидор!

Эта жемчужина заставила меня относиться к рифмованным строкам почтительнее, тем более, что вскоре, от забритых в армию одноклассников стали приходить письма с поэтическими вкраплениями:

Добрый день, весёлый час!
Что ты делаешь сейчас?

В конце письма, стояло неизменное:

Жду ответа
Как соловей лета!

На втором курсе, к моему приятелю приехала кавалькада весёлых путешественниц, не то из Москвы, не то из Ленинграда, надолго отвративших меня от поэзии.

- Ты друг? Друг! Значит должен помочь. - сказал мой приятель. - Вот эта, толстая, всё время ходит с той, которая мне нравится. Сейчас поедем на природу, и ты её уведёшь, немного поухаживаешь - ничего, что толстая, зато ты худой, вместе вам хорошо будет. Потом ко мне домой привезёшь.

На знакомство много времени не ушло. Я спросил где она учится.

- На английском - ответила она.

- А как по английски будет «ковбой» - задал я подлый вопрос.

- «Кэвбой» - без запинки выдала она.

Потом мы посидели все вместе в кафе, после чего я, согласно плана, повёл её наслаждаться вечерними видами. Мы присели где-то в зарослях на сухую траву, я обнял ей за плечо, и она спросила:

- Ты любишь стихи?

- Очень - ответил я, положение обязывало.

- Я почитаю немного - сказала она, и начала говорить стихи.

Все, кто когда-либо сидел в двадцатилетнем возрасте с дамой на траве под деревьями, знают, хотя бы в общих чертах, сценарий подобных мизансцен. Ни о каких поцелуях и объятиях и речи не могло быть, она говорила свои стихи без остановки, разве что руками не размахивала. Как ни отвратительно было это завывание, природа взяла своё, и я начал раздевать свою даму. Но под лёгким слоем летних одежд оказалась конструкция, с которой я был совершенно не знаком - масса крючков, тесёмок, и прочей гадости, некий гибрид корсета и бронежилета с комбинезоном. Просить её о помощи не представлялось возможным - как только заканчивалось одно стихотворение, тотчас начиналось следующее. Мы и выпили то в кафе не так уж много, но после двух часов манипулирования с запутанной системой кнопок и крючков, под рифмованное монотонное завывание, у меня стала кружиться голова и я понял, что поэзия меня доконала.

- Всё, - сказал я, - пошли. Нас уже ждут давно, беспокоятся наверно.

Не удивительно, что такая прививка от поэтической заразы действовала довольно долго, и лишь знакомство с очень впечатляющими примерами искренности на трёх известных мне языках, примирила меня с рифмованными строками. Я уже могу читать стихи, и даже, порой, писать их, но только не слушать.


Отчего человек потеет?

- Науке это неизвестно.

- Вопрос серьёзный - не одно поколение бьётся, но... Одно дело задуматься, а другое - решить.

Мы сидим с Ник-Ником на кухне, в московской квартире на Лечебной, на столе у нас всё, что нужно - «Московская Особая» в зеленоватой бутылке, грибочки с картошечкой, селёдка под шубой, борщ, котлеты, а за окном, вернее, между рамами двойных окон, стройными рядами стоят рубиновые бутылетты - лианозовское вино из смородины и нежинской рябины.

Ник-Ник, он же дядя Коля, мой тесть, хотя я до сих пор не уверен, с кем я был связан неразрывными цепями, предопределёнными судьбой, с моей Маргаритой, или, всё-же, с Ник-Ником. Это он, хитро шуря весёлые глазки, звал меня перед обедом в сарай, где в пустотах поленницы, нас ждал початый «мерзавчик» аперетива. Это он обучал меня лоцманскому искусству навигации в винных отделах московских гастрономов. Это он, грустно вздыхая на скамеечке лианозовского дачного участка, говорил, глядя на плоды пенсионерского землекопательства: «А ну его, каторга всё это - каждый год одно и то же». И каждый год мы пили смородиновое вино из бутылей с надутыми резиновыми перчатками на горле, как будто кто-то, засевший внутри, вытянув руку, предупреждал нас - остановитесь! Это он, встречая одногодка-зануду, поминутно жалущегося на сильную слабость, спрашивал его, сверкая чёртиками в глазах: «А какая-ж у тебя слабость - сердечная, или половая?». Это он, студентом в гражданскую войну, делал самую чистую работу - таскал раненых санитаром в эшелоне-госпитале. Это он, проработав учёным секретарём в родном институте, помог целому поколению учеников защититься, но так и не удосужился заняться своей диссертацией. Это он, мудро помалкивая слушал мою юношескую трепотню, а потом, когда всё сиюминутное облупилось и исчезло, остался таким же спокойным и простым, грузным человеком, сидящим в кухне на Лечебной - человеком, открывающим мне непознанное в повседневном.

- Отчего человек потеет?

Вам, потребителям дезодорантов, этого не понять...


Вторая таджикская мудрость

- Отстань! Я тебе серьёзно отвечаю, а ты просто поддеть хочешь.

- Нет, ну согласись, что ты просто пережиток социализма!

Mt. Tetnuld (4907 m.) Мы сидели уже пятый день у подножья Тетнульда, в дощатом летнем убежище пастухов. Самих пастухов давно уже не было, ноябрь в Сванетии – начало зимы, которая приходит каждый раз по разному. Наши надежды сходить на Тетнульд скрывались под толстым слоем свежевыпавшего снега, и от нечего делать Залико пытался расшевелить меня на интервью – впереди у него маячила вакансия телеведущего на канале местного олигарха, а я не мог отказать себе в удовольствии послать всех олигархов по одному адресу.

- Пережиток, не пережиток, а вторую таджикскую мудрость помни, и чти – завершил я дискуссию.

- А это, что? – спросил Залико.

- «Много не 3,14зди! Мало 3,14зди!»

- Какая мудрость хорошая! Всю молодость на Памире провёл, а не слышал! А первая, первая какая?

- Первую никто не знает! Наверно такую мудрость человеку вынести не под силу.

- Надо будет моим студентам рассказать. У меня недавно группа была из Голландии – у них там всё консенсусом решается. Пока, значит до него, до консенсуса, не доберутся, сидят и дискутируют. Из-за какой-то ерунды, уже не помню из-за какой именно, сидели как-то целый день в комнате. Я уже им и пива в комнату забросил, и на прогулку пригласил – нет сидят обсуждают.

- Ты, Залико, за них не переживай. У них свои мудрости, у таджиков свои. А у нас, вообще, то ли свои, то ли нет... вообще никакой.

К вечеру снегопад прекратился, и наутро мы вышли наверх. Свежевыпавший снег закрыл все неровности между камнями, но не держал – нога проваливалась и застревала, и к середине дня стало ясно, что нужно ждать неделю, пока снег на маршруте сядет и уплотнится. Недели у нас не было – мы потратили её на поиски консенсуса. Нас было четверо, Залико Кикодзе, Мераб Хабази, Апи Гигани и я.

Zaal Kikodze against the background of Ushguli, Svaneti. Залико превратился в источник в Хевсуретии. Высоко в горах, сложена из чёрного слоистого камня маленькая стенка, из которой бьёт струя чистой воды, на стене написано по грузински: «Источник Залико Кикодзе».

At the start. Merab Khabazi - Everest summiter Мераб Хабази продолжает жить в своей маленькой дочке Софико, которая ни за что не подойдёт к тому, к кому не захочет подойти, а подходит лишь к тому, к кому захочет сама. Я думаю, что он продолжает жить и где-то у меня внутри, но стариковские внутренности не лучшее место для жилья – извини, Мераб!

Mt. Everest summiters (Merab Khabazi & Afi Gigani) and Mt. Tetnuld, Svaneti. Апи Гигани живёт в Кутаиси, продолжает ходить в горы, и, надеюсь, будет ходить всегда.

А я живу по заветам второй таджикской мудрости, и думаю над тем, чем же могла быть первая.


Винная логика

Мы возвращались из Батуми, после одной из конференций периода полураспада СССР. Проблемы государственного устройства нас, как логиков, мало интересовали - в Батуми мы выслушали, прочли, выпили и съели всё, что могли, и теперь жёлтый жигулёнок бодро карабкался по разбитому асфальту между чайными плантациями. Мы были пропитаны вином и воспоминаниями, теребившими душу, и когда сидевший за рулём Мераб предложил заехать к нему в деревню, и слегка продолжить, вся компания бодро согласилась.

Так мы в сумерках оказались в пустом двухэтажном доме, в одном из сёл Верхней Имерети, первый этаж из камня, второй - каштанового дерева, благоухающий и скрипучий, с большой залой, столом посередине и пианино, накрытым белым полотняным чехлом. По дороге мы успели купить хлеб, сыр, хачапури и зелень, а в сумраке первого этажа нашли связку чеснока и маленькую бутыль вина. Большой зарытый в землю кувшин для вина - чури, был пуст. Четыре молодых грузина, будь они трижды логики, не могут заняться вычислениями и подсчётам, когда свежая зелень помыта, стол накрытый на веранде освещают свечи, и ветер колышет занавеску, открывая узкий проход вечерней прохладе и мотылькам. Мы сели за стол и тосты полились вместе с вином. Надо ли удивляться, что вино кончилось раньше?

Когда предположение стало фактом, мы, все вместе, не сговариваясь, уставились на Мераба - всё таки хозяин дома, что дальше?

- Пойду к соседской бабушке - сказал он, - не может быть, чтобы у нее ничего не было.

Через полчаса он вернулся, с двумя большими глиняными кувшинами, полными ароматного вина. Мы продолжили извергать душу в тостах и пожеланиях, и чем больше мы пили, тем твёрже становилась рука, яснее мысль, и, как ни странно, трезвее рассудок. Мераб сходил к соседской бабушке ещё раз, и к рассвету, выпив за благополучную дорогу в Тбилиси, мы встали из-за стола с чувством исполненного долга, и непонятной бодрости. Часа два утренней дрёмы вернули нас в поле пофессионального мышления, и подсчитав количество выпитого, мы попросили Мераба узнать у бабушки секрет тонизирующего вина.

Он вернулся довольно смущённый, и только через час быстрой езды, внезапно расхохотавшись, сказал:

- Так извинялась, так извинялась! У неё оказывается крыша протекает, и в чури дождевая вода попала, почти пустой чури водой наполнило. Винный аромат от кувшина - вода в нём месяц настаивалась, у бабушки пить некому.


План Рокоссовского, bottoms up, и другие милые сердцу привычки.

Merab Khabazi - Ну что, покурим? - спрашивал Мераб доставая то пачку сигарет, то портсигар с табаком "самсун" из Аджарии, - покурим план Рокоссовского?

Теперь уже трудно найти в Тбилиси человека - я имею в виду живого - имеющего представление об операции получившей название «Багратион» в честь Петра Багратиона, героя войны 1812 года. Более того, план, анаша и гашиш давно уступили место валяющимся в подъездах грязным шприцам и разбитым ампулам с непонятной маркировкой. Но в конце восмидесятых прошлого столетия, мы курили только табак в любом доступном для нас виде - сигареты, самокрутки - и словосочетание "план Рокоссовского" всё ещё вызывало улыбку.

Я всегда завидовал способности Мераба курить умеренно, пять-шесть сигарет в день, не срываясь на пачку, и не залезая в следующую. Сам я был на это не способен, и почувствовав с возрастом, что не потяну всё сразу - и курение запоем и привычку пить в стиле "bottoms up", бросил табак, и освободился от тягостных утренних поисков какого-нибудь курильщика, этакого ангела, у которого в кармане брюк или пиджака лежит пачка сигарет especially for you. Но он мог. Он закуривал с одинаковым удовольствием всюду - выкинутый некурильщиками на балкон в городской квартире или присев на фирновый склон где-нибудь выше четырёх тысяч метров, всюду неторопливо и с удовольствием выполняя этот нехитрый латиноамериканский ритуал.

В конце восмидесятых мы оба работали в подвале института математики, в издательстве печатающем, акции, сертификаты, бланки, брошюры, и порой даже книги. Как-то утром, я встретил его с бутылкой пепси в руке, в состоянии, известном каждому борцу с трезвостью как тяжёлое похмелье. Именно тогда он сказал, что вчерашнее застолье стёрло его начисто, и он не намерен допускать этого в дальнейшем. Я улыбнулся в ответ, понимая как далеки от действительности его прожекты, но слово было сказано, и выполнено до самого конца. Он изредка выпивал пару стаканов вина, бутылку пива, но не более. Мы часто проводили вечер за вином и беседой, но всё вино было моим - ему хватало одного символического стакана и его пяти-шести сигарет. Шло время, менялись места работы, правительства и границы, неизменным оставались лишь сигареты и кофе для Мераба и моё вино. В 99 он поднялся на Эверест, схватил холодные ночёвки на Шхаре и Победе, два раза ломал ноги на Ушбе, но план Рокоссовского остался в силе. В этом было какое-то постоянство и презрение к заботящимся о своём драгоценном здоровье - сесть на холодный камень на высоте, и так отбирающей у тебя твою норму кислорода, и выпустить дым из ноздрей, как у себя дома у тёплого камина. Как бы показывая природе - мы и тут у себя дома.

Кроме плана Рокоссовского и "bottoms up", в нашей дружбе были и другие, не совсем понятные различия. Мераб редко на что-либо соглашался, если это не входило в его планы, но практически никогда не говорил "нет". Просто вопрос повисал в воздухе, откладывался на будущее, и впоследствии отпадал сам собой. Я, к сожалению, редко мог сдерживаться, часто говорил то, что думал, и будучи не в силах отказаться от своих слов, вынужден был поступать согласно сказанному, о чём, кстати, никогда не жалел. Как ни странно, эти различия в характере скорее притягивали, чем отталкивали нас друг от друга. Сейчас, когда он продолжает своё существование, только в своей дочке и в мыслях друзей, мне кажется, что общее чувство юмора и презрение к таким мелочам жизни как деньги и положение в обществе было самым верным цементом.

Ну и, конечно, баня. Бассейн с проточной горячей серной водой в самой непритязательной и демократичной - в том смысле, котором это слово понималось лет сто тому назад - бане на озере Лиси, служил нам местом молчаливого и еженедельного общения. Погружаясь в обжигающую воду, нагревающую тело до самой сердцевины костей и мыслей, мы терпели это адское наслаждение запрокинув голову на бортик бассейна, и наблюдая в стекляном проёме крыши пробегающие ноябрьские облака, последние листы, сорванные ветром, или весенний проливной дождь. Холодной воды в этой бане не существовало - термальный источник частично выводился наружу, и охлаждаясь в баке поступал в смеситель в качестве охлаждения. Надо ли говорить, что общество любителей такого сервиса, состоявшее из жителей близлежащих азербайджанских поселений, бывших и действующих спортсменов, полицейских, аккуратных пенсионеров, стариков с отвисшими грыжами, а порой и наркоманов, и есть тот самый народ, о котором так неустанно пекутся наши отцы нации. Именно здесь, прогревшись до состояния головокружения (ещё один "bottoms up") звучала сакраментальная фраза: "А не сходить ли нам недельки через две на Казбек?", и жизнь приобретала, вне зависимости от времени года, совершенно другую окраску.

Последниий раз я был с ним на Казбеке в декабре 2004-го. Всё было по-прежнему, он шёл в моём стариковском темпе совершенно свободно, покуривая на отдыхе, но не доходя до плато, сказал, что неважно себя чувствует, и пожалуй пойдёт обратно, чтобы не задерживать нас с Бидзиной. Потом он пересилил себя и пошёл, отстал, догнал, но на спуске с вершины его вырвало. Тогда я не придал этому значения...from the summit to the col. Merab Khabazi & Bidzina Gujabidze, both Everest summiters

Через пол-года, летом 2005, когда он с Залико и с двумя голландцами, шёл на Ушбу по самому проклятому маршруту Мышляева, он позвонил мне в последний раз из Хаиши, спросил прогноз погоды на Accuweather.com и бодро сказал, что скоро вернётся и всё расскажет.

Рассказали другие. Висячий ледник над маршрутом растаял и полил талой водой тех, кто вышел позже. Голландцы, пропущенные вперед на этом участке проскочили, Мераб шёл последним и переохладился больше всех. Под этим ледяным душем рюкзак с палаткой и спальником улетел вниз. Вертолёт был пущен наспех, не забрав с собой спасателей, и смог только снять с гребня голландцев, оставив без палатки на скальной полке троих, а потом Ушба закрылась облаками на несколько дней. Мераб тихо замёрз первым, а когда спасатели дошли до них, то в живых был только Гела - Залико ушёл вторым.

Я так и не смог пока, ни пойти в горы, ни окунуться в обжигающе горячую воду серного бассейна.

И всё таки одно соображение не даёт покоя: если я пью теперь как минимум за двоих, кроме самого себя, то почему бы и не сходить за них. В меру своих слабых сил и возможностей, конечно...


Солянка, Тибаани, арбуз и др.

Заходишь в студенческую столовую в половине двенадцатого, быстро проходишь мимо стаканов с бесцветным компотом, и из рук потной, неимоверных габаритов женщины в белом халате, принимаешь, как спасение, тарелку горячей солянки - ровно два алюмимниевых половника. В темной глубине кухни что-то пыхтит, и без того расплывающийся силуэт женщины теряется в ароматном тумане. Многократно подсчитанная мелочь переходит из твоего кармана в ящик кассы, в левой руке блюдце с нарезанным хлебом, правой берёшься за горячую тарелку, и пока глаз ищет свободное место в зале столовой, ты чувствуешь, как твой палец буквально варится в обжигающей солянке. Что делать? Да, ничего. Тихим шагом - палец в огне - ты продвигаешься к свободному столу, и когда тарелка уже приземлилась на покрытом пластиком столе, ты с удивлением замечаешь, что боли уже нет, наоборот, приятное тепло, корни которого где-то в конце пальца стремится наверх, оседая в памяти, чтобы вспомниться лет через 35, при погружении в горячий бассейн серной бани.

Так, совершенно непостижимо распоряжается её величество память, когда не можешь вспомнить вчерашнего, не находишь отложенного в сторону, и вдруг прорывается из давно прошедшего абсолютно точная, и, оказывается, незабываемая деталь - ты с этим жил, это никуда не ушло, просто ждало чего-то похожего.

Так бывает, когда ужинаешь один в опустевшей по летнему квартире, в сумерках наконец-то появившейся прохлады. На столе раскрытая книга, чайная чашка полна охлажденным кахетинским вином Тибаани, огурцы и помидоры помыты и разрезаны на четыре дольки. День лениво кончается вместе с кахетинским, когда вдруг, таниновый привкус вина перебрасывает тебя куда-то в Кахетию, где на вольно раскинувшемся дворе собравшиеся у огня женщины помешивают в булькающем котле большими деревянными ложками виноградный сок с мукой для чурчхел, малыши энергичными ласками мучают кролика, под крышей открытой веранды сушатся несчитано развешанные парами чурчхелы, и всё вокруг пропитано ощущением догорающего пира.

Да разве трезвый ум в состоянии понять шутки лукавой памяти? Давно не даёт мне покоя ни с чем несравнимый запах свежеразрезанного арбуза - я уловил его на снежнике перевала Чубер-Азау. Сбоку покрытый льдами Эльбрус, далеко внизу - серебристая нитка вод Азау, ну откуда здесь быть арбузу? Но невидимый и явственно ощущаемый арбуз был настолько реален, что я, отстав от товарищей искал его - а вдруг да занёс его сюда какой-то шутник? Потом, уже позже, я понял, что это был запах свежепротоптанного фирна, но сколько ни пытался поймать его в горах, на других снежных склонах - этого уже не повторилось. Игра снега, погоды и восприятия оказалась уникальной, хотя, кто знает...

И с течением времени всё более непредсказуемым и интересным становится не только ещё не состоявшееся будущее, но и уже прошедшее и завершившееся, но, как выясняется, полное сюрпризов.

А настоящее? Что же настоящее? Полнеем, опускаемся, хватаемся за соломинку... не веришь? Да посмотри в окно... а нет, так в зеркало, хотя бы взгляни - зазеркалье со счётов, брат, не спишешь.


Стыдно!

Осенью 84 года прошлого столетия (тысячелетие всё то же), прыгая через поток Мурквам я неудачно приземлился и чмокнул коленом большой обглоданный водой камень. Колено распухло, но размышлять было некогда, и помассировав колено минуты две я побежал вниз дальше.

Вспомнил я об этом происшествии весной следующего года, когда присев на корточки не смог подняться. Мениск – так называется эта штука, хорошо известная спортсменам, да и не только им. Таким незатейливым образом я попал в палату травматологической клиники – небольшую комнату заставленную двенадцатью скрипучими кроватями так плотно, что пробираться на костылях в оставленных между ними проходах представляло собой нечто среднее между специальным слаломом и бразильской капоэйрой.

Публика подобралась разнообразнейшая. Два борца, вольник и каратист, один таксист - тбилисский армянин с удивительным, настоянным на финансовых взаимоотношениях, чувством юмора, молодой кахетинец с мамой и многочисленными присматривающими за ним родственниками, один руставский электрик, упавший с крыши девятиэтажного дома на кучу песка, и собраный по частям в результате девяти операций, и всё остальное, по мелочи, но исключительно мужского пола. Интерьер этого заведения украшал старый холодильник «ЗИС» с испорченным реле, которое включало и выключало этот дребезжащий громкоговоритель по своей, никому неизвестной схеме.

Большинство операций проводилось под местной анастезией. Схема этого мероприятия очень простая: утренняя клизма, укол, вызывающий кратковременную эйфорию, потом уколы в операционной в районе разреза и ковыряния, и сутки отката, сопровождаемого вполне терпимой болью. В частности, у меня, эйфория была настолько ярковыраженная, что во время операции я рассказывал хирургу анекдоты (хирургом был отец моего товарища времен студенчества) и под конец посоветовал не выбрасывать выскобленные из колена хрящи (мениски) а солить их в качестве закуски под пиво. Бригада хирургов посмеялась от души над своей несообразительностью – все хирурги люди пьющие, а такое количество закуски проходящее мимо рук ежедневно... но выскоблили и зашили меня замечательно.

На второй день после операции в палате появился новенький – молодое тепличное растение мужского пола с незначительным наростом, так называемой костной мозолью на голени под коленом. По сравнению с операциями, которые перенесли, или должны были перенести другие обитатели палаты, это хирургическое вмешательство вполне можно было назвать невмешательством. Но этот фрукт ходил от одного к другому, собирая информацию и выпытывая правду - будет больно или очень больно, и на какой наркоз соглашаться, местный или общий.

Наконец подошел и его черед. Вечером, перед операцией, у изголовья побледневшего от мучительных раздумий мачо, появилась дама, одежда и макияж которой не оставлял сомнений о прописке - аристократический район Тбилиси (по тогдашним меркам) – Ваке. Она трогательно сидела на краю постели – стул в узкий проход не влезал – и воркованье длилось до последнего обхода врачей. Жизнь в палате постепенно стихала, медсестры сделали последние уколы, но она не уходила. Мужская часть населения недоуменно просчитывала варианты. Справедливости ради можно отметить, что женскую часть составляла аристократка и мамаша кахетинца, которому в тот день сделали операцию – мамаша сидела на хрупком венском стуле положив неимоверно распухшие ноги на стул напротив. Время шло, свет в палате выключили, интрига крепчала и в липкой густой темноте засверкали 24 мужских глаза. К полуночи аристократка скользнула под одеяло к приговоренному к операции. Смотреть стало не на что и все мы обратились в слух. В темноте слышался неразборчивый шепот, время от времени заглушаемый дребезжащим холодильником. Постепенно, мы начали различать в дребезжании этого динозавра новые звуки – слабый ритмичный скрип кровати. Глаза сопалатников засверкали ярче. Мамаша кахетинца замерла и, вследствии этого, соскользнула с одного из двух стульев и грохнулась на пол. Но процесс был уже необратим. Борец вольник, завертывавший свое прооперированное колено в шуршащую бумагу для компресса, замер. В эту ночь его колено осталось без компресса, а мы без сна – всех интересовала утренняя развязка.

Утром аристократка непринужденно выпорхнула из-под одеяла, сходила в туалет в конце корридора, и встретила медсестру со шприцем неземной улыбкой, полной сострадания к будущему мученику. Как и следовало ожидать, мученик решил помучаться под общим наркозом. Когда его привезли в палату после операции и долго не могли привести в сознание, анастезиолог с видимым удовольствием закатил ему оплеуху, приговаривая: «Думает мы ничего не знаем – мы все знаем».

Дня через два, мученик, пришедший в себя и смакующий из баночки домашнее мацони, смотрел по телевизору чемпионат мира по хоккею. Кто-то из хоккеистов не забил шайбу из неплохого положения.

- Стыдно! – закричал бывший мученик, - Как им не стыдно!!!

Мы быстро переглянулись – все как один.


Кето, Коте и розы

Во времена моей бурной молодости, когда розы в Грузии ещё не являлись политическими символами, а вызывали исключительно романтические ассоциации, с моими друзьями произошла одна «розовая история», которую вполне уместно рассказать сейчас.

a song Молодой и талантливый театральный режисер Лали (Варлам) Николадзе, закончив студию Миши Туманишвили принялся колесить по всей Грузии в качестве главного режисера провинциальных театров, оставляя на своем пути воскресшие в лучах его таланта театральные группы, разведенных жен и детей. В какой-то момент этой неутомимой деятельности он оказался в Кутаиси, где ставил в кутаисском театре оперы и балета веселый грузинский водевиль, или по нынешним меркам, мюзикл, «Кето и Коте» - шумную, типично тбилисскую историю о двух влюбленных со сватовством, приключениями и хэппи-эндом. В качестве художника-постановщика Лали пригласил своего друга Тазо Хуцишвили, милейшего остроумного толстяка, одного из немногих грузинских художников, чьи картины висят в Третьяковке. Тазо приехал к Лали в Кутаиси дней на десять, и по плану, через эти десять дней оформление спектакля должно было быть представлено на художественном совете театра.

Lali Nikoladze and domestic animals Лали и Тазо в первый же день сели за стол для обсуждения и, как это водится в Кутаиси, за столом появились вино и еда. Подавала на стол лалина кутаисская жена. Тут справедливости ради следует отметить, что когда Лали руководил батумским театром – жена у него была батумская. Лали прекрасно поет, играет на гитаре, фортепиано, саксофоне, кларнете, барабане и т.д. так что стоит ли удивляться, что когда Лали и Тазо встали из-за стола, выяснилось, что имеющиеся в их распоряжении десять дней уже прошли, и пора нести эскизы, которых еще нет, на худ. совет. Тазо быстро нарисовал нечто на двух белых листах ватмана и они отправились в театр.

Тазо, сверкая наголо обритой головой, источая благожелательность каждым граммом своего добродушного центнера, показал ошарашеному худ. совету белый ватман с двумя красивейшими красными розами.

- Это будет нарисовано на занавесе перед началом спектакля, - сказал он – занавес откроется и начнется история двух влюбленных.

Худ. совет проглотил эту новость в полном молчании. Затем Тазо достал еще один белый лист с одной несчастной, завядшей, красной розой со сломанным стеблем.

- А это будет нарисовано на другом занавесе – сообщил Тазо, - занавес закроется и спектакль кончится.

Худ. совет в полном молчании проглотил и это. В конце концов, из столицы могут идти новые веяния, о которых здесь, в Кутаиси еще не известно. Один въедливый старичок все же не выдержал и попросил разъяснить аллегорию – все таки «Кето и Коте» заканчивается свадьбой влюбленных.

- Это же очень просто, - улыбаясь пояснил Тазо – первые две розы, это Кето и Коте. А вторая роза, это Кето после первой брачной ночи.

Только не спрашивайте меня какое отношение имеет первая брачная ночь к «розовой революции», почему она длится уже четыре года, и кто после этих четырех лет больше всего похож на Кето.
rose


Evolution, Revolution and Involution
(Превращение, Круговращение и Обращение)

В конце восьмидесятых годов прошлого столетия завершилась моя прошлая жизнь.

Лично мне никто ничего не сообщал, я узнал об этом post factum, много позже, но эта маленькая деталь ничего не меняет в происшедшем. Кое-какие изменения я, естественно, замечал, но они были настолько плавными (чтобы не сказать "эволюционными"), что было бы глупо придавать им значение, когда столько интересного происходило вокруг.

А вокруг, были математические структуры, формализующие, и, как я тогда думал, уточняющие, мыслительные процессы; истинностные значения, рассуждения о которых мы с лёгкостью отдавали на откуп хромавшим в математике философам; алгебра, которой, как говорил один поэт с непрощённой в обществе, его окружавшем, родословной, измеряют гармонию - вобщем, всё то, что мы называли коротким и пленительным словом "логика".

Как-то в горной тианетской деревне рядом с костром, на котором в огромном котле варились хинкали, мы, городские жители, предложили в качестве тамады хозяина дома. "Нет, - последовал уверенный ответ его соседа Элгуджи, водителя тбилисско-тианетского автобуса, а следовательно уважаемого в селе человека, - нет, Алик хороший человек, но у него логики нет!". Признаюсь, в то время, да, пожалуй и много лет спустя, я не был в состоянии оценить фундаментальную справедливость короткой реплики уважаемого в селе шофёра.

В 1977 я опубликовал в журнале Studia Logica свою первую заметку об алгебрах с инволюцией - симметричных объектах, совершенно незаметно и независимо от меня окупировавших неконтролируемую, и поэтому, самую упрямую часть моего мозга. Инволюция, в этих объектах, понималась как антиизотонный автоморфизм порядка два, т.е. операция типа "прыг вверх, прыг вниз, и мы на старом месте". В забытом рае двузначной логики, там, где, как оказалось, нет места никому, кроме компьютеров, роль этой операции играло отрицание.

Отрицание, вещь совершенно неэлиминируемая ни из одной области нашей жизни, привлекает к себе внимание многих - логики не исключение. В частности, взросление детей начинается с отрицания своих родителей, и, пожалуй, в лучшем случае, с возрастом экспансионирует на другие, более отдалённые предметы. "Ты отрицаешь меня - я отрицаю тебя" - этот наивный, но во многих случаях верный, принцип мы унаследовали от тех античных времён и народов, в среде которых логика возникла как явление. С потерей двузначного рая, мы потеряли принцип древних "Tertium non Datur" и отрицание расслоилось на псевдоотрицание, несовместимое с отрицаемым, но и не безальтернативное, и на инволюцию, "зеркальный прыг-скок".

Кстати, насчёт расслоений. Именно в это время возникли термины "размытая логика", "размытое множество". Впервые озвучил их американец по фамилии Заде. Нам, выросшим в Тбилиси, это имя удивительно напоминало азербайджанские имена, бывшие тогда на слуху - Турсун-заде, Вагиф Мустафа-заде. Иначе говоря, Заде, повидимому, было американизированное сокращение имени, оставившее его владельцу лишь пояснение "сын". С этим сокращением, лично меня роднило одно обстоятельство, которое, скорее всего, останется за рамками описываемых событий.

Американизированный сын, Заде, материализовал (в жёстких рамках математического текста) идеи, витавшие в то время в глобализируемщеся воздухе. Если множество есть сообщество элементов, для которых верно некоторое условие - примерно так это определение выглядело до Заде, то размытое множество, есть сообщество элементов, для которых верно до некоторой степени, то же самое условие. Ворота двузначного мышления, расшатываемого задолго до этого многими, были сломлены, и ворвавшиеся реки авторов с усердием принялись вычищать Авгиево наследие прошлого.

Размытость истинностных значений вступила в свои права как в формальной логике, так и в повседневной жизни, не дав нам возможность осознать последствия.

À propos, мой интерес к новым веяниям опустил меня с высот абстрактной алгебры в машинное отделение компьютерных систем, что очень пригодилось в тяжёлое время, так называемого реформирования науки на постсоветском пространстве. В результате, на этом пространстве, в последнее десятилетие двадцатого столетия вопрос стал с двузначной бескомпромисностью - либо наука с голодной семьёй, либо выживание любым честным способом, но без науки. Язык программирования "ПРОЛОГ" - единственная нить связывавшая для меня компютеры с моей прошлой специальностью - язык с помощью которого мне удалось написать систему регистрации историй болезни для городской больницы, оказался на обочине эволюции, цепляться за логику дальше не представлялось возможным. Оставалось искать эту логику в повседневности. Хорошо знакомый с вышеупомянытым латинским принципом, я не колебался ни минуты, и призвав на помощь знание компьютеров, в то время достаточно хилое, бросился в рутину Pagemaker-ов, Photoshop-ов, Excel-ов, Visual Basic-ов, ротопринтов, нумераторов и даже гильотин. Знакомство с гильотинами оказалось провидением. Правда гильотины были типографскими и отсекали лишь края сброшюрованных книг, но возможность увидеть будущее в настоящем, сопоставив его с прошлым всегда казалась мне пленительной.

Гильотина, гуманнейшее изобретение французского врача Гильотена, всплыла в моей памяти лишь после разного рода необъявленных революций, из которых самой симпатичной, на мой взгляд, была сексуальная, когда появились революции, оповещение о которых мы заранее получали по телевизору. Независимо от их цвета и бархатистости, все они имели одну, характерную для всех революций черту: отрицание - подлинное или мнимое, двузначное или многозначное, безальтернативное или оставляющее возможность договориться - всего хорошо или плохо существующего до них. Смягчение нравов, тем не менее имело место. Современные, туземные лавуазье не были гильотинированны, но незыбаваемая революционная фраза «Республика не нуждается в химиках», хоть и не произнесённая, осуществилась в Университете - том самом Университете, который был создан из бывшей Грузинской Дворянской Гимназии химиком Петре Меликишвили со своими сподвижниками.

Глубинная семантическая связь революции с револьвером - устройством с вращающимся барабаном, не имела, ввиду бархатистости, отталкивающего характера, количество погибших не превышало цифр предыдущей вялотекущей междоусобицы, и всё возвращалось на круги своя, что для читавших Екклесиаста было не ново.

Всё, кроме последнего аккорда.

Как и полагается, последний аккорд оказался вполне юмористическим. Заинтересовавшись семантической связью эволюции, революции и инволюции, и хорошо осознавая, что в двух первых мои теоретические познания хромают, я решил узнать во вездесущем Google, правильно ли я понимаю семантику алгебраической операции, на изучениие которой потратил весьма симпатичный кусок своей жизни.

Ответ меня не разочаровал:

Инволюция, (физиолог.), обратное развитие, возвращение к первичному состоянию, например, процесс изменений женских половых органов после родов, то есть возвращение их к виду до начала беременности. Инволюционный период, то же что климактерический период.


Ветер

Вовсе не тот, который в середине лета освежит покрытое испариной тело - ветер выдувающий с таким трудом накопленное тепло из рукавов, не дающий ни секунды на взгляд в сторону, только вперед, только под ноги. Ветер сдувает смерзшийся снег с выступающих вверх камней, оставляя мягкие и лживые подушки за утонувшими в снегу каменными выступами - наступишь, и ты в плену, в ловушке искусно подстроенной равнодушной, лично к тебе природой, равнодушной и справедливой, не заметил - вылезай сам, вывинчивая ставшее мгновенно неуклюжим, тело из снежной ловушки. До следующего камня, до свидания, друг.

Все смешалось, и ветер тут вовсе не при чем. У него своя работа, у тебя своя. Все смешалось потому, что всего этого было много. Просто все это было, вот оно и смешалось, просто оно не могло исчезнуть так, просто так, как завертевшийся в водовороте унитаза клочок мгновенно отяжелевшей бумаги - оно сидит в тебе в самую безветренную погоду, поднимая непонятные твоим близким маленькие и, казалось бы ни с чем не связанные вихри.

Но почему ветер? Почему не дождь, тяжелый и холодный как свинец, почему не эти холодные капли воды растаявшего висячего ледника, проникшие за воротник - а впрочем, им плевать, им все равно, они падали всюду и укрыться от них можно было лишь спустившись вниз, сказав - нет.

Почему не снежная доска, скользнувшая из под ног, и потащившая вниз по обледеневшей скальной подложке, ломая ноги, планы, надежды - все, кроме того, что живет в живом, кроме желания, возникающего внезапно, тогда, когда все уже давно с ним распрощались, кроме этого привидения, которое, как оказалось, живее всех живых.

Ты идешь и вспоминаешь, идешь и забываешь, и это беспрерывное освобождение от того, что случилось с тобой, и все новые обрывки уже прожитого – все это и есть ветер, который несется, то ли в твоей собственной голове, то ли где-то вокруг, сбивая тебя с ног, а порой и подгоняя. Некоторые желания проносились мимо меня почти не задевая, как лёгкое движение воздуха, не оставляющее ничего, кроме приятного но слабого ощущения печали или радости. Но некоторые застревали как занозы, не отпуская ни днем ни ночью. Слава богу, я никогда их не классифицировал – хотел ли я выпить вина, или забраться на гору, или чувствовать тепло женщины, или уйти куда-либо с единственной целью, побыть одному – все это были желания, и я всегда был их рабом, или послушным исполнителем. Кстати, чаще всего, судьба сводила меня именно с такими людьми, послушными исполнителями собственных желаний, хотя часто наши желания не совпадали.

Так иногда целые годы проходили под знаком желания, осуществить которое мгновенно просто невозможно. Так было и с моей любимой женщиной, но писать об этом для меня невозможно – есть вещи делиться которыми я не стал бы и в самых крайних обстоятельствах.

Ветер и желание, желание и ветер, ветер желаний, возникающий и уносящий - эти слова ничего не в состоянии объяснить, они лишь легкая и беззвучная тень того огромного и невидимого, что носишь в себе и во что не рискуешь заглядывать. Слова, да и только.

Именно сейчас, когда медленно и монотонно идешь наверх, проваливаясь в предательски обманчивый снег почти на каждом шагу, когда ноги и руки работают автоматом, в сознании выплывают казалось бы давно пережитые и забытые куски твоей жизни, люди, с которыми эту жизнь делил, и все это складывается в одну большую и бесформенную картину, в которой бесполезно искасть логику и смысл, но это и есть все, что тебе удалось прожить а не выдумать.

Я познакомился с Мерабом в подвале института математики, где разношерстная компания обломков академической системы, спасала свое бедственное финансовое положение печатая бланки для банков, брошюры и постеры, акции выставлявшихся на приватизацию заводов, и изредка, небольшие книжки. Монотонная работа часто прерывалась вынужденным бездействием, отключение электричества тогда было настолько частым явлением, что ток вполне оправдывал название "переменный". "Света ушла", "Света пришла" - так мы это называли. В один из таких перерывов я рассказал Мерабу об одном своем давнишнем желании, которое удалось осуществить несколько лет назад. Я очень давно мечтал залезть на небольшую и технически несложную гору, с которой начал свою альпинистскую карьеру Миша Хергиани. Эта гора хороша видна из центра Местии, называется она Бангуриани, и т.к. начиная с 1972 года я почти каждое лето бывал в Местии, это желание постепенно стало переходить в манию. Все мои друзья и знакомые в Местии не имели ничего общего с альпинизмом и я долго не мог найти проводника. Наконец один из знакомых, Дато Джапаридзе, побывавший на Бангуриани в составе какой-то альпиниады вызвался сходить вместе со мной. Мы сделали две попытки, но как только мы доходили до небольшого ледника появлялось облако, грохотал гром, и Дато, большой любитель поесть, залезал в палатку, уничтожал все наши припасы, а потом говорил, что нужно идти вниз, пока наше железо не притянуло молнию. Желание попасть на Бангуриани стало таким кошмаром, что как-то мне приснилось, что я лезу на эту гору, и преодолев последние метры обнаруживаю на вершине, что здесь проложена троллейбусная линия и ходит обыкновенный синий троллейбус. После этого ночного кошмара, я понял, что ждать проводников не буду, к тому времени я уже побывал в альплагере в Зесхо и набрался если и не опыта, то хотя бы определенной наглости. Я поднялся по маршруту описанному в книжке "Горы Сванетии" пройдя на конечном этапе по узкому скалистому гребню вышел на вершину. Правда, в некоторых местах мне пришлось сесть на узкий гребень и передвигаться на собственной заднице, но т.к. зрителей моего "позора" не было сошло и так. На обратном пути, в состоянии эйфории, я решил использовать на спуске "попслей" - так мы в альплагере называли спуск на попе по обледеневшему фирну, и меня понесло не вдоль гребня а под уклон к сбросам на ледник Мурквам. Я отчаянно тормозил ледорубом, выработал месячную норму адреналина и понял, что обалдуй вроде меня может сделать спуск опаснее подъема. Рассказывая эту историю Мерабу в подвале института математики я посетовал на то, что время для хождения в горы сейчас неудачное, альплагеря закрыты, да и вообще, как бы не до этого.

В ответ Мераб скромно возразил, что не совсем так, мол, люди ходят и сейчас, вот он, например, в прошлом году был на Ушбе. Надо понимать, какой это контраст - Ушба и Бангуриани, чтобы оценить его скромность. Как-то впоследствии, спускаясь из Местии вниз, остановив машину около Бечо, откуда Ушба выглядит особенно величественно, Мераб сказал мне: "Каждый раз, когда я смотрю на нее отсюда снизу, удивляюсь, как это вообще возможно - залезть на такую гору". Тогда, когда он говорил это, Ушба уже два раза ломала ему ногу, но мы не знали главного, мы не знали, что она собирается убить его и Залико через два года.

Мне всегда было хорошо в горах, когда я ходил с ним - в любую погоду. Он никогда не спешил, в отличии от многих неуверенных в себе людей, хотя двигался быстро, вернее был способен на это. Там, где это было неизбежно, мы двигались моим темпом - сказывалась разница в возрасте и в классе, а там, где это было возможно, он шел вперёд, и догоняя я не ощущал беспокойства, зная, что найду его по следу, или по логике пути - найду увидев издали или после очередного взлёта, сидящим спиной к ветру, спокойным и, в зависимости от высоты, либо покуривающим сигарету, либо просто расслабленным и отдыхающим.

- Слушай друг! Гражданская авиация правильно еду? - спрашивал я его цитатой из "Мимино".

- Помоги, друг, у тебя добрые глаза. Тут один парень пропадает. - отвечал он мне цитатой из того же фильма, протягивая термос с чаем, или конфету.

Пожалуй самой отличительной его чертой, которая сближала нас, помимо желания пошутить по любому поводу, было то, что в горах он вел себя так же, как в городе, а в городе так же, как в горах. Здесь не было никакой философии - одна естественность. В городе, так же как и в горах, он оценивал людей по их реальной стоимости, вне зависимости от занимаемых постов, одежды и красноречия, а в горах, во время отупляющей многодневной непогоды умел отвлечься чтением Маркеса, Льоса и Борхеса, или размышлениями над симпатичными математическими головоломками.

Он сделал себя сам, пройдя путь от мальчика из глухой аджарской деревни до мягкого интеллигента, кандидата наук в области математического анализа, владеющего, кроме родного грузинского, русским, английским и испанским, покорил Эверест, дважды был на Победе и памирских семитысячниках, и все для того, чтобы три года назад, пропустив вперед двух голландских альпинистов на мышляевском маршруте Ушбы, попасть под водопад с тающего висячего ледника и остаться, вместе с Залико и Гелой, мокрым и переохлажденным на скальной полке ожидать второго рейса увозившего голландцев спасательного вертолета. Второй рейс Ушба не пропустила закрывшись облаком, а когда идущая снизу группа спасателей дошла до них, в живых был только Гела.

Последний раз я говорил с Мерабом по мобильнику, когда он позвонил из Хаиши, где их остановил завал на дороге, и спросил прогноз погоды на Accuweather.com. "Как ты?" спросил я его - во время нашего последнего тренировочного зимнего восхождения на Казбек за несколько месяцев до этого он чувствовал себя неважно, его несколько раз вырвало на спуске. "Все в порядке. Вернусь, все расскажу" - ответил он, по традиции он рассказывал мне детали всех своих восхождений.

Три года после этого я не ходил в горы - сердце не лежало, да и не с кем было, ведь последнее время я, за редким исключением, ходил только с ним.

Mount Kazbek Solo Climb 2008
Да и теперь, пройдя до вершины Казбека в одиночку, я был вместе с Мерабом и Залико, и в этом нет ничего потустороннего и фантастического. Есть разные формы существования, и одна из них память, такое ненадежное и непостоянное убежище. Прав был старик Омар:

Когда-то просвещал нас синклит седых бород,
Когда-то восхищал нас и нашей мысли плод...
А что в конце осталось? Последний вывод вот:
Сюда прилив примчал нас, отсюда вихрь несет.


Тбилисский Берег Слоновой Кости

Я был сравнительно молод, а мои дети входили в тот возраст, в котором сейчас пребывают их собственные. В том году я здорово загорел, начав это дело в Сванетии и продолжив в пригороде Тбилиси, и спина моя приобрела шоколадный оттенок, как у какого-нибудь рыбака из бразильского сериала.

То ли от жары, то ли от молодости – и то и другое порой ударяет в голову, я позволил себе шутку, которая надолго застряла в подсознании моей семьи.

Таинственным голосом, взяв с детей клятву не проговориться никому и низачто на свете, я открыл им страшную тайну.

- Вы уже большие – сказал я (наглая ложь) – и теперь я могу сказать вам правду. Мы все чуточку негры! Посмотрите на мою спину и вы сразу поймете – один из моих прадедушек негр из Западной Африки. Берег Слоновой Кости – так называется земля наших предков. Я не говорил вам об этом, потому, что маленькие дети могут проболтаться, но теперь вы выросли, и должны знать. Только не говорите об этом в школе – не поймут, начнут смеяться, вам придется драться с ними... Пусть это будет нашей семейной тайной.

Мои девочки смотрели на меня притихшие. Они ждали, когда же я скажу им, что это шутка, просто шутка, мы посмеемся и будем жить как прежде, без предков с Берега Слоновой Кости. Но я пошел работать в саду, и моя черная спина мелькала среди деревьев как молчаливое доказательство нашего африканского происхождения.

Прошло время, мои малыши постепенно освободились от сомнений, связанных с моей черной спиной, но прививка от ксенофобии, сделанная с присущим мне дурацким эксцентризмом, сработала и теперь они не различают людей по цвету кожи и национальности, а лишь по тому, истинно тбилисскому критериуму, который, если не ошибаюсь, в современной терминологии звучит как «кай рожаа» (хорошая рожа, хороший тип).

А у меня под боком, в автомойке работавшей уже несколько лет в гараже напротив, появился одетый в желтую униформу огромный детина, судя по шоколадному оттенку, откуда-то с Берега Слоновой Кости. Он быстро и чисто моет машины, а в перерывах долго болтает по мобильнику, и слушает музыку, которая доносится и до моего балкона. Сегодня крутил Honesty by Billy Joel.

© Слава Месхи

Back to Meskhi.Net
Back to Meskhi.Net